Поиск по сайту
Перейти к контенту

Главное меню:

Досье. Достоевский Ф.М. Часть 2.

Авторы - статьи > Борисов Вячеслав

Автор: Вячеслав Борисов
Написано: 10.10.2020

Опубликовано: 12.10.2020



Ю.Ф. Карякин
Ф.М. Достоевский
// Из книги: История философии в СССР в пяти томах. Том 3.
- Москва. Изд. "Наука", 1968, 672 стр. Тираж 26 000 экз. Глава восьмая. Стр. 342-361.
Академия СССР. Институт философии.
Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова. Философский факультет.
* Подг. к печати: 10 октября 2020 г. www.криминальныйсаратов.рф. Вяч. Борисов.
* Прим. Вяч. Борисов: Текст, выделенный жирным шрифтом, осуществлен мною.
*
От редакции. Стр. 5-6.
Третий том "Истории философии в СССР" подготовили к печати и отредактировали: <…>
Окончательная редакция тома проведена В.Е. Евграфовым, М.Т. Иовчуком, М.Н. Пеуновой.
Главы и разделы третьего тома "Истории философии в СССР" написали следующие авторы:
<…> Глава VIII – Ю.Ф. Карякин. Стр. 5.
*
Глава восьмая. Ф.М. Достоевский. Стр. 342-361.
Федор Михайлович Достоевский (1821-1881) – величайший художник-мыслитель, оказавший огромное влияние на развитие философии, сделавший чрезвычайно много для стимулирования, углубления и обострения философской мысли.
Достоевский родился за четыре года до выступления декабристов, а умер за месяц до убийства Александра II. Первые годы жизни он провел при московской Мариинской больнице для бедных (где служил его отец).
Книга Иова – "одна из первых, которая поразила меня в жизни, - писал он, - я был тогда еще почти младенцем!". Дух этого великого богоборца и самобичевателя он сохранил в течение всей своей жизни, равно как и благословение крепостного мужика Марея, приласкавшего испуганного десятилетнего мальчика, и образ своей матери, добрейшей женщины, вечно оскорбляемой деспотом отцом и рано умершей от чахотки, и образ бескорыстного "друга бедных", знаменитого московского врача-филантропа Ф.П. Гааза, призывавшего: "Торопитесь делать добро!"
Он зачитывался Шиллером, Гете, Пушкиным и в пятнадцать лет вдруг почувствовал: "В душе моей был своего рода огонь, в который я верил, а там что из этого выйдет, меня не очень заботило". А вскоре юный воспитанник Главного инженерного училища (куда он поступил в 1838 г.) делает решающее открытие всей своей жизни – открывает самого себя, осознает свое призвание писателя, чувствует себя "поэтом, а не инженером". Он повторял: "Чтоб хорошо писать, страдать надо, страдать!" И мало кому выпало на долю столько страданий, сколько ему: арест, смертный приговор, маскарад казни, четыре года каторги, пятилетняя служба солдатом в ссылке, тяжелая болезнь (эпилепсия), смерть близких людей, долги, преследования издаваемых им журналов…
Восторженным одобрением "Бедных людей" Белинский дарит ему "самую восхитительную минуту в жизни", зато потом Достоевский будет яростно, непримиримо и часто недобросовестно бороться с Белинским, однако так и не преодолев первотолчок, данный ему великим критиком.
Его страсть к действенному практическому претворению своих воззрений – "Слово, слово – великое дело!" – сказывается как в том, что, участвуя в кружке петрашевцев, он берется за создание одной из первых в России нелегальных типографий, так и в том, что в 60-70-х годах он издает журналы "Время" (январь 1861 г. – май 1863 г.), "Эпоха" (январь 1864 – июнь 1865 г.), "Гражданин" (1873 г. – начало 1874 г.), публикует свой "Дневник писателя" (1873-1881). Общение с Белинским, Петрашевским и другими революционными демократами сменяется близостью с славянофилами, Н. Страховым, Вл. Соловьевым и даже К. Победоносцевым.
В 1847 г. Достоевский в последний раз встретился с Белинским в Петербурге, - там, где сооружался вокзал Николаевской железной дороги. Белинский сказал: "Наконец-то и у нас будет одна железная дорога". "Это было горячо и хорошо сказано!" – прокомментировал Достоевский. А в 60-х годах он проклинает надвигающийся на Россию "век пороков и железных дорог". В Европе, где он провел несколько лет (в 1861, 1865, 1866-1871 гг.), его, по собственному признанию, ошеломляет свобода для честолюбцев и торжествующее мещанство с его катехизисом "накопить денежки и завести как можно больше вещей". И вообще "слишком шумно и промышленно" становится в человечестве. Буржуазный, европейский Ваал проникает и в Россию. Мир становится все более нераздельным.
Трудно найти художника более противоречивого, чем Достоевский. Жертва самодержавия, он стал его апологетом, апологетом палача. Искренний враг буржуазии, он ищет спасения в религии, объективно закрепляющей господство той же самой буржуазии.
Но, как бы не изменялись взгляды Достоевского, какие бы выпады он ни допускал против непонятого им социализма, никогда он не избирал альтернативой буржуазный строй. Сторонником социализма (утопического) Достоевский бывал, но защитником буржуазии – никогда. Он не раз признавал, что молодежь (а к такой молодежи относился в свое время и он сам) "беззаветно", "с неподдельной любовью к человечеству", "во имя чести, правды и  истинной пользы" обращается к идеалам социализма, что ее убеждения зиждятся на "энтузиазме к добру" и  "чистоте сердца".
Ни разу в жизни Достоевский не провозгласил здравицу в честь буржуа, наоборот, не уставал проклинать его, срывал с него маски: "Что такое "liberte"? Свобода. Какая свобода? – Одинаковая свобода всем делать в се что угодно в пределах закона. Когда можно делать все что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает все что угодно, а тот, с которым делают все что угодно" [1].
[1]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 4. М., 1956, стр. 105.
Он предъявляет буржуазии огромный счет ее преступлений. Главное средин них – стремление унизить и оскорбить человека, превратить его в "тряпку", в "клопа", в "червяка", в жертву или палача. Он вдребезги разбивает самодовольство мещанина, выворачивает наизнанку его душу, докапывается до самых его низких помыслов, в которых тот не признается никому, даже себе.
Уже Шекспир был полон тревожных раздумий: "За человека, за человека страшно мне!" Достоевский преисполнен несравненно более мучительных размышлений, чем Шекспир. Он проникает в мир героя "с ретроградной физиономией", в мир "подпольного человека" [2-3], "мерзавца своей жизни, превращающего в мерзость жизнь других", в мир людей с "волчьим аппетитом", тех, кто готов "весь мир судить и виновных, то есть чуть-чуть на них непохожих, тотчас же казнить". Достоевский пытается художественно исследовать некоторые крайние формы того явления, которое часто называется "отчуждением" человека (и происхождение которого было научно, материалистически объяснено Марксом). "Двойник" (январь 1846) – это не просто продолжение и развитие Гоголя; это – первое в мировой и русской литературе – гениальное открытие художественными средствами самоотчуждения человеческой личности в антагонистическом обществе. Примечательно, что для основной характеристики своего героя Достоевский впервые вводит одно "неважное словцо", сочиненное им с друзьями в Инженерном училище: "стушеваться". "Слово "стушеваться" – значит исчезнуть, уничтожиться, сойти, так сказать, "на нет", … неприметно погрузившись в ничтожество". Таким образом, "неважное словцо" наполняется важнейшим социальным содержанием, близким к содержанию понятия "самоотчуждение" ("стушеваться" становится первым русским аналогом немецкого Entfremdung).
[2-3]. "Подполье" у Достоевского – образ, символизирующий замкнутую жизнь остервенелого индивидуалиста, человеконенавистника, "своеволие злой мыши".
Пусть весь мир провалится, а мне чтобы чай пить, восклицает один герой Достоевского. Другому, еще подростку, приходит мысль "потихоньку приготовляться и когда-нибудь – все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и  виноватых и невиноватых". Третий говорит, что когда он будет богат, то самым большим его наслаждением будет кормить хлебом и мясом собак на глазах умирающих с голоду детей бедняков. И таких откровений – сотни.
Перед нами раскрывается действительно предел "отчуждения", когда все свойства личности превращаются в свою противоположность, оборачиваются против нее самой, когда – "все врозь", когда человек, существо по природе своей социальное, оказывается в полной духовной изоляции, когда ему "некуда пойти", когда один человек мечтает унизить, уничтожить другого, да и все человечество.
По словам одного крупнейшего психиатра, психология и, в частности, психопатология не раз черпала в произведениях Достоевского открытия, выходящие далеко за пределы того, что можно ожидать от художника. Самое же основное заключается в том, что все те убийцы, все те душевнобольные, которыми полны произведения Достоевского, рисуются им (часто в противоречии с его собственными взглядами) как определенные социальные типы, чья болезнь неотделима от их мировоззрения.
Неискоренимое убеждение в бесчеловечности того общества, где "главный князь – Ротшильд", а деньги – "чеканенная свобода", - вот в чем ключ к пониманию чрезвычайно сложного отношения художника к социализму, революции и атеизму.
За что Достоевский критикует социализм? Обычно отвечают так: "За отрицание свободы, за нивелировку личности" и т.д. Но главное в том, что у Достоевского есть слово, которое парадоксально выражает всю глубину его понимания (и непонимания) проблемы. Это слово опять "буржуазность"!
С социализмом Достоевский борется во имя борьбы с буржуазностью. Этот факт скрывается в буржуазной литературе. Достоевский обвиняет социалистов по тому же самому списку, что и буржуа. Социализм для него не антипод, а вариант "буржуазности". Вот как он рисует капитализм: "Одна десятая доля людей должна получить высшее развитие, а остальные 9/10 должны лишь  послужить к тому материалом  и средством". А вот картина "социализма": "одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми" [4].
[4]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 7. М., 1957, стр. 423.
Сравним еще два рассуждения. Первое: "…Не надо высших способностей!... их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями…" [5] Теперь второе: "Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а вот я – бездарность и незаконность, и все-таки выше вас…" [6] Совпадение идей говорит само  за себя. Но в первом случае это идеи "социалиста" ("Бесы"), а во втором – героя, мечтающего стать Ротшильдом ("Подросток").
[5]. Там же, стр. 437.
[6]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 8. М., 1957, стр. 101.
Буквально каждому обвинению в адрес социалистов соответствует такое же обвинение в адрес буржуа. Эта, отмеченная в марксистской литературе, путаница социальных адресов объясняется не только тем, как видел Достоевский, но и тем, что он видел. Чувствуя гигантскую силу инерции – силу собственничества, воплощенную в мещанстве, Достоевский вообще считает ее непреодолимой здесь, на земле: "Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось, и так всегда будет!" [7]
[7]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 5. М., 1957, стр. 436.
Достоевский пишет, что для буржуазного Ваала главное – "миллион", в виде фатума, "в виде закона природы". И художник, будучи не в состоянии активно противодействовать этой воле, покоряется ей: ненависть к "буржуазности" перерастает в ужас. Подавленный этими чувствами, Достоевский на всем видит печать дьявола – наживы. Он сближает и отождествляет социализм и капитализм еще и потому, что они в его глазах одинаково безбожны, а для него вопрос о боге – коренной. Вот почему ему страшно за человека и при том социализме, каким он себе его представлял.
Материалом для его общих суждений о революции была в известной мере деятельность анархистов. "И главное, - пишет Достоевский об идеях анархистов, - огонь и меч – и после того, как все истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир". Увидев, что рабочие в той или иной мере заражены буржуазными болезнями, он не понял, что болезни эти излечимы, но лишь в ходе борьбы. "…Работники тоже все в душе собственники… такая уж натура" [8], - полагал Достоевский. В его эпоху отсутствовал победоносный опыт борьбы масс за социализм (особенно в отсталой России). Не удалось – значит обречено, нет – значит не будет, рассудил Достоевский. "Буржуазность" оказывается первородным грехом. Эта категория часто представлялась ему не исторически преходящей, а вечной, неизбежной для всего земного существования.
[8]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 4, стр. 105.
Отсюда объяснима его борьба против "социалистов" – наследников буржуазного закона "всеобщего поядения" – и морали "все позволено", против тех, кто видел "в сечении голов самый простой способ" устроить всеобщее счастье. Объяснимо, но не оправдано то, что таких "социалистов" он выдает за образец социалистов вообще.
Наиболее ярко эта мистификация проявилась в романе "Бесы", написанном по горячим следам деятельности Нечаева (1847-1882). Этот человек появляется на русском горизонте в конце 60-х годов. Вот заповеди, которыми он руководствовался: чтобы стать хорошим социалистом, надо отвергнуть "все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести… Для возбуждения же энергии необходимо объяснять сущность дела в превратном виде". Тот не революционер, кому "чего-нибудь жалко в этом мире… Революционер знает одну науку – науку истребления и разрушения. Он живет в мире только с этой целью". Не оставить камня на камне, как можно больше развалин, "бесследная гибель большинства" революционеров – такова перспектива. "Яд, нож, петля – Революция все равно освящает". Культ своей личности, система взаимного шпионажа между социалистами, объединенными в отдельные звенья – "пятерки", проскрипционные списки – таковы, по Нечаеву, условия торжества социализма. Он убивает одного студента, обвинив свою жертву в "предательстве" (на деле этот студент выступил против произвола Нечаева).
Недаром Герцен предрекал, что Нечаев "наделает бед" в России. Его посев пожинает реакция, объявившая имя Нечаева синонимом революционера, социалиста (такой поворот дела был изобретен в тайной полиции царизма). Однако выясняется, что в среде русских и западных революционеров господствует отрицательное отношение к нечаевщине. Но эти факты Достоевского уже мало интересуют. Задумав роман, он сообщает: "Хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность" [9-10]. Его предвзятость, подкрепленная фальсифицированными материалами охранки, и порождает "Бесы".
[9-10]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. II. М.-Л., 1930, стр. 257.
"Социалист" Петр Верховенский говорит: "…Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом… Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство… Без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства… Мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство… Полное послушание, полная безличность…" [11]
[11]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 7, стр. 436-437.
Совершенно очевидно, что изображать в таком бредовом свете идеалы Парижской Коммуны, социализм Чернышевского и Герцена (не говоря уже о марксовом коммунизме) – значит повторять грязную клевету. Если уже нечаевщина была карикатурой на социализм, то верховенщина – это карикатурное изображение нечаевщины [12]. И сам Достоевский подтверждает это. "Бесовство" в революции он объяснял, к примеру, так: "Это была грубая улица, и честная идея попала на улицу". Невольно уважая (да и побаиваясь) настоящих революционеров и социалистов, зная, что ни один из них не распишется ни за Нечаева, ни тем более за Верховенского, он и заставляет последнего признаться: "Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха!" Но тем самым Достоевский в корне подрубает свою "критику" социализма: выходит, что реально он разоблачает даже не грубо ошибающегося социалиста, а расчетливого мошенника, монстра, настоящего социального подонка.
[12]. Стало быть, нельзя отождествлять образ П. Верховенского даже с Нечаевым, который, между прочим, вполне искренне считал себя социалистом.
Не менее чудовищную путаницу Достоевский допускает и в "Поэме о Великом инквизиторе" ("Братья Карамазовы"). Он объективно ставит здесь реальные вопросы: о целях и средствах освобождения масс, о взаимоотношении народа и его вождей. Но, достоверно изобразив идеалы католичества, иезуитства, художник снова приписывает эти идеалы коммунизму (опять основываясь лишь на фактах, подобных нечаевщине).
Однако хорошо известно, что задолго до Достоевского Маркс выступал против того грубого "коммунизма", который отрицает личность и лишь завершает буржуазную зависть и жажду нивелирования, который является "только формой проявления гнусности частной собственности…" [13] "Какой прекрасный образчик казарменного коммунизма!" – такова марксистская оценка нечаевских "основ будущего общественного строя", где люди должны "производить для общества как можно более и потреблять как можно меньше" и где жестоко регламентированы все личные отношения. Маркс и Энгельс характеризовали нечаевщину как апологию политического убийства, как доведенную до крайности буржуазную безнравственность [14].
[13]. К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М., 1956, стр. 587.
[14]. См.: К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 18, стр. 414-415 и др.
Коммунизм подлинный отвергает иезуитский принцип "цель оправдывает средства". Революция не "все равно освящает". Марксисты признают классовое насилие, но лишь в одном случае – пока есть насильники, оно должно применяться по отношению к ним и только к ним. Об одном "социалисте", апологете насилия во чтобы бы то ни стало Ф. Энгельс писал: "Он доходит до утверждения, что насилие при любых обстоятельствах революционно и никогда не бывает реакционным; этот осел не понимает, что когда нет реакционного насилия, против которого надо бороться, то не может быть и речи о каком-либо революционном насилии; ведь нельзя же совершать революцию против того, что даже нет необходимости свергать" [15].
[15]. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 38, стр. 419-420.
Достоевский был прав, когда клеймил казарменный коммунизм. Он ошибался, когда уверял, будто всякий коммунизм вообще рассматривает человека как "штифтик", "клавишу", будто натура им "не берется в расчет", будто коммунизм сводится лишь к тому, чтобы "накормить людей".
Достоевский так, например, полемизирует с коммунизмом: "Я буду знать все открытия точных наук и через них приобрету бездну комфортных вещей, теперь сижу на драпе, а тогда будем сидеть на бархате, ну и что же из этого? Все же останется вопрос: что же тогда делать? При всем этом комфорте и бархате для чего, собственно, жить, какая цель? Человечество возжаждет великой идеи. Я согласен, что накормить и распределить права на корм человечеству в данный момент есть тоже великая идея… но идея второстепенная и подчиненная, потому что после корма человек непременно спросит, для чего мне жить?"
Достоевский мучается вопросом: "Когда же пресечется рознь и соберется ли когда-нибудь человек вместе?". Коммунизм – "решение загадки истории, и он знает, что он есть это решение", - отвечал Маркс. В "Коммунистическом манифесте" был провозглашен основной принцип коммунизма: "Свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех".
Достоевский отвергает реальные пути борьбы с реальным злом. Где же выход? Он уверяет, что "зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая остается та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределенны и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни лекарей, ни даже судей окончательных, а есть тот, который говорит: "Мне отмщение и аз воздам" [16].
[16]. Ф.М. Достоевский. Сочинения, т. XII. М.–Л., 1929, стр. 210.
Но Достоевский сам выступает в роли лекаря, считает, что необходимо уповать на бога. "Главным вопросом для меня, - писал Достоевский, - был тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь – существование божие" [17]. "Человек не родится для счастья, - уверял он. – Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием. Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание приобретаются опытом, pro и contra, которое нужно перетащить на себе. Страданием, таков закон нашей планеты…" [18] А раз человек страдает, "стало быть, ему Христос нужен, а стало быть, будет Христос". Доказательство не из убедительных… И Достоевский сам чувствует это: "Мне лучше бы хотелось оставаться с Христом, нежели с истиной" [19].
[17]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. II. М., 1934, стр. 263.
[18]. Из архива Ф.М. Достоевского. Записные тетради к роману "Преступление и наказание". М.-Л., 1931, стр. 167.
[19]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. I. М.-Л., 1928, стр. 142.
Истина же, мол, в том, что вообще вся земная жизнь, все попытки ее переустройства – это "дьяволов водевиль".
Достоевский убежден, что разум, не освещенный любовью к человечеству, темный, бессовестный разум, - опасен, он убивает и жизнь. И это очень верно. Но что же отсюда следует? Очевидно одно: необходимо, чтобы разум был освещен светом гуманизма. Нет, отвечает Достоевский, разум по природе своей античеловечен, это дар дьявола. Не надо вкушать от древа познания. Нужна лишь вера… Вражда к буржуазно-ограниченному разуму, к науке, подчиненной бессердечному чистогану, перерастает во вражду к разуму, к науке вообще. Совесть противопоставляется уму.
Почему так страшно мучаются Раскольников или Иван Карамазов? Допустимо ли убийство "по теории"? Возможна ли "кровь по совести"? Почему они осознают, что убийство человека – это самоубийство? Но почему же ни Петр Верховенский, ни другие убежденные убийцы, рассуждающие о судьбах сотен миллионов с хладнокровием владельца скотобойни, не испытывают никаких угрызений совести? Вопрос важнейший. Но как он решается? "Главный убивец", по Достоевскому, - тот, кто обосновывает убийство идейно. Воодушевленностью ложной идеей можно атрофировать совесть, оправдать какое угодно злодеяние. А такой ложной идеей, по Достоевскому, оказывается атеизм. Все дело в вере в бога. Есть хоть капля веры – есть и совесть. Нет веры – и "все позволено", "человека можно резать", расцветает "троглодитство". "…Коли бога бесконечного нет, то нет и никакой добродетели, да не надобно ее тогда вовсе".
Но художник задумывался и над тем, почему, скажем, материнская любовь – одно из самых светлых отношений – не нуждается ни в какой сверхъестественной санкции. Он знал также о существовании высокой нравственности и среди атеистов. С другой стороны, он видел, что "троглодитская" мораль господствует среди тех, кто признает бога. И он восклицает: "Что теперь для народа священник? святое лицо, когда он во храме или у тайн. А дома у себя – он для народа стяжатель. Так нельзя жить. И веры не убережешь, пожалуй. Устанет народ веровать, воистину так. Что за слова Христовы без примера? А ты и слово-то Христово ему за деньги продаешь" [20].
[20]. Ф.М. Достоевский. Записные тетради. М., 1935, стр. 209.
Нет ничего более поверхностного и бездоказательного, как отождествлять воззрения самого Достоевского со взглядами его непоколебимо верующих героев, например со взглядами старца Зосимы ("Братья Карамазовы"). Достоевский весь – горение, напряжение. Зосима – пепел. Один весь – поиск, страстный, ни на мгновение не прерывающийся. Второму, в сущности, все "ясно". Достоевский словно сам порождает и верующего, и атеиста, а потом сшибает их в схватке и замечает вдруг, что вера-то мертва и (что еще хуже) воскресить ее нельзя.
Его "самокритика" христианства – это самоубийство религии. "Богохульствую для виду", - сказал однажды Достоевский. Ему хотелось бы, чтобы это было так. Но если бы это было действительно так, то откуда бы взяться всем мучениям его?
"…В Европе такой силы атеистических выражений нет и не было, - писал Достоевский, - не как же мальчик я верую в Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя Осанна прошла" [21]. Но в том-то и дело что "прошла" и снова вернулась в это горнило. "Меня всю жизнь бог мучил", - вот это признание не вызывает сомнений. Бог для него – то самый наиглавнейший "убивец" (но тогда его нет?), то главный спаситель (но спасение все откладывается и откладывается, а зло наступает!). А в действительности, конечно же, его больше всего человек мучил, а не бог.
[21]. Там же.
"Человек есть тайна! Надо разгадать ее", - записал он еще в 1838 г. семнадцатилетним юношей. "Открыть человека в человеке (даже в Свидригайлове и Ставрогине, даже в Смердякове и Великом инквизиторе) – так формулирует Достоевский основную задачу искусства спустя 40 лет, когда ему было уже под шестьдесят.
Созданный им художественный мир вращается вокруг человека, а не вокруг бога. Человек – солнце в этом мире. Должен быть солнцем! Для Достоевского Катерина Ивановна реальнее, ближе, роднее, чем абстрактный бог. Она для него выше бога. Ее он и на бога никакого не променяет. И Христа-то он любил (больше, если не исключительно) не как бога, а как страдающую личность, как человека, живого, "вот этого", как князя Мышкина или Дон-Кихота.
По замыслу своему Достоевский должен был нарисовать в финале "Преступления и наказания", как атеистические "трихины" побеждаются религиозными антитрихинами. Но он и сам не мог не видеть утопичности этих желаний. И не поэтому ли картина моровой язвы заканчивается такими словами: "Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видел этих людей, никто не слышал их слова и голоса" [22].
[22]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 5, стр. 571.
Мир, о котором мечтал Достоевский, - это мир, на земле, в посюстороннем мире, где спасаются все, а не только "чистые".
 Если поиски "подспудного, невысказанного, будущего Слова", искусство как художественное предвидение развития человечества являются важнейшей особенностью искусства Достоевского, то, как правило, вопрос о будущем для него – это меньше всего вопрос о библейском будущем. Дилемма – между крестом и топором, третьего не дано! – выдвинутая Достоевским, им же самим объективно и разрушается. Отвергается не только топор, но часто и крест. Всю жизнь Достоевский (кстати, в отличие, например, от "почвенников") искал именно третье. Он подходит к мысли, что сама религия антигуманна и что этот антигуманизм ни в чем не проявляется так ярко, как в оправдании существования в мире зла. Художник придает этому вопросу очень резкую форму.
Во всей русской и мировой художественной литературе, вероятно, нет ничего подобного по концентрации  и напряженности мысли, заключенной в беседе Ивана Карамазова с братом Алешей, между ухой и чаем с вишневым вареньем, в дешевом трактире провинциального городка Скотопригоньевска. "Слушай меня: - говорит Иван, - я взял одних деток, для того чтобы вышло очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля, от коры до центра, - я уж ни слова не говорю… если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста?" Иван отказывается от рая, от "высшей гармонии": "Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка… Не хочу я наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему!" В ответ на вопрос, как поступить с этим убийцей, Алеша (инок!) шепчет: "Расстрелять!" [22а].
[22а]. См. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 9. М., 1958, стр. 305-307.
Если даже из такого, казалось бы, безобидного, светлого облачка вдруг ударила такая молния, то какие же бури и грозы предстояло перенести России? И хотя Достоевский всячески стремится смягчить и примирить все непримиримые социальные интересы, можно сказать, что – вопреки его намерениям – от этих страниц и от многих других тоже веет духом социального протеста. В этом однословном ответе "Расстрелять!" – итог и предчувствие предельного накала борьбы.
Не смог Достоевский примириться и с идеями апокалипсиса. Рассматривая тезис К. Леонтьева "Не стоит желать добра миру, ибо сказано, что он погибнет", он заметил, что в этой идее есть "Нечто безрассудное и нечестивое": если все обречены, так зачем же стараться, для чего любить, добро делать? Живи  для себя…
И прав не тот Достоевский, который уверяет, будто "хрустальный дворец" невозможен, будто коммунизм – это вавилонская башня. Прав тот гениальный еретик, который изредка задумывался над тем, что и "фабрики-то, может, нечего бояться, - может фабрика-то среди садов устроится… Я не знаю, как все это будет, но это сбудется. Сад будет". В его мрачных книгах порой сверкает мысль о том, что "люди могут быть прекрасны и счастливы не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы это было нормальным состоянием людей" [23].
[23]. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений, т. XII, стр. 122.
Он признавался в одном письме: "Я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных" [24-25].
[24-25]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. II, стр. 263.
Слова Достоевского об изображении Гольбейном мертвого Христа – "От такой картины вера может пропасть" – с большим основанием относятся к собственным творениям писателя. Не случайно церковники сетуют на то, что Достоевский "разводнил христианство".
Многими принято (и не без оснований) думать, что самовоспитание, самосовершенствование, по Достоевскому, - это нечто аморфное, безвольно-пассивное, религиозно-усладительное. Однако здесь фиксируется лишь одна (хотя и несомненная, хотя и страшная, опасная, а в сущности, опять-таки и жестокая) тенденция противоречий Достоевского. Другая, не менее, а порой и более важная и даже порой доминирующая тенденция заключается как раз в жесткости, мужественности его нравственных требований, предъявленных прежде всего к самому себе, а затем и к людям, особенно к тем из них, кто претендует на роль идеологов, идееносителей, кредоносцев, так сказать [26].
[26]. Когда в нашей литературе слова Достоевского "смирись, гордый человек!" критикуются за антиреволюционную направленность – это правильно, но недостаточно. В этом призыве есть и другие стороны. Он направлен еще и против тех людей – псевдореволюционеров, которые, оставаясь недоучками и бездельниками, намереваются стать спасителями человечества. В словах этих содержится и прямая связь с пушкинским осуждением человека, который из-за своего эгоизма нарушает нравственные законы общества ("Оставь нас, гордый человек", - говорит старый цыган убийце). Вообще "Речь о Пушкине", как и почти все написанное Достоевским, содержит в себе не только реакционные моменты, но – и это главное – моменты прогрессивные, демократические, гуманистические: мысли о самовоспитании, труде, всемирной отзывчивости русской литературы, всемирном братстве людей.
В "Дневнике писателя" читаем: "По-моему, одно: осмыслить и прочувствовать можно даже и верно и разом, но сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина. Вот эту-то неустанную дисциплину над собой и отвергают иные наши современные мыслители… Мало того.  Мыслители провозглашают общие законы, то есть такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми, безо всякой выделки, только бы эти правила наступили. (Эти мысли часто исповедовал и сам Достоевский – вспомним только "Сон смешного человека". – Авт.) Да если бы этот идеал и возможен был, то с недоделанными людьми не осуществились бы никакие правила, даже самые очевидные. Вот в этой-то неустанной дисциплине и непрерывной работе самому над собой мог бы проявиться наш гражданин" [27].
[27]. А революционный демократ и социалист, рационалист и атеист Герцен писал так: "Я нигде не вижу свободных людей, и я кричу: стой! – начнем с того, чтобы освободить себя…" Речь, как видим, тоже идет о "выделке" и "самовыделке", но только в отличие от Достоевского – о "выделке" и "самовыделке" социалистов, революционеров, мыслителей-атеистов.
Ни отдельный человек, ни тем более все человечество не могут "выделаться разом", не могут сразу получить "весь капитал". Нет, эта мысль не пустая абстракция (особенно когда она открывается средствами искусства). Не является пустой абстракцией и мысль об опасности "арифметики" и о необходимости "счета" с точностью до "единицы".
Идея "арифметики" (сто больше одного, значит, можно убить одного во имя ста – мысль Раскольникова) есть не просто обоснование известных средств, а выражение истинного мотива, подлинной цели. Это самоцель, осуществляющая себя как таковую.
Теория "крови по совести" призвана заглушить нечистую совесть, обосновать ее историческую целесообразность, ее объективную прогрессивность. Фразы о "всеобщем благе" оборачиваются жаждой эгоистического самоутверждения. Святое, казалось бы, нетерпение – увидеть мир светлым и новым – скрывает отнюдь не святое нетерпение, а нетерпение абсолютно другого рода: желание поскорее – пока жив! – взять свое, а платят, жертвуют пусть другие, и притом почитают эту плату, жертву за это счастье, за высшее доверие. А средства как раз и соответствуют такой неправой цели.
Сто больше одного – эта мысль маскирует другую, прямо противоположную: один (Я!) больше и ста, и тысячи, и миллиона. Поэтому-то такому одному и все "дозволено". Счет в арифметике оказывается двойным. Осознается это далеко не всегда, далеко не сразу, но весь прогресс личности, все очеловечивание человека и зависит прежде всего от беспощадного осознания этой двойной бухгалтерии.
Такой представляется логика Достоевского. "Да, зверства в народе много, - писал Достоевский, - но не указывайте на него. Это зверство – тина веков, она вычистится" [28].
[28]. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений, т. XII, стр. 128.
Но отсюда вытекает, что "первородного греха" нет и что жизнь русского народа – "богоносца", как и всякого другого, определяется не врожденной от века судьбой, а более осязательными факторами, и, стало быть, отвергаемая Достоевским материалистическая "теория среды" не так уж бессильна, если он сам постоянно отдает ей дань.
Долгое время Достоевский находился под сильным облучением "почвеннических" идей, представленных Н. Страховым и др. Облучение это, несомненно, содействовало серьезной трансформации его мировоззрения и проникало в самую сердцевину и его художественного творчества, тем более, что во взглядах самого Достоевского имелось немало элементов, родственных "почвенничеству" (противопоставление России Западу, идеализация "народа-богоносца", отрицание роли среды и т.д.).
Однако, несмотря на все это, несмотря ни на какие иллюзии Достоевского насчет "почвы", питавшей его гений, действительной его почвой оставалась не идеализированная богоносная, монархическая и патриархальная Россия, а Россия реальная, т.е. как средоточие неразрешимых для того времени острейших социальных противоречий. Не благодаря, а вопреки "почвенничеству" Достоевский до сих пор остается всемирным писателем, поставившим социально-психологические проблемы, до сих пор волнующие весь мир. "Почвенническая" идея Достоевского об "избранности" русского народа практически выражала для него большей частью острое (и своеобразное) осознание своей собственной ответственности и ответственности всей русской литературы перед своим народом и перед всем человечеством.
Незавершенность, хаос новых возможностей, открытый финал – это не внешняя особенность романов Достоевского, а, может быть, наиболее выразительное и существенное проявление его художественного мышления, в особенности проявление внутренней неудовлетворенности художника готовым библейским решением.
Правда, Достоевский возвращает "билет" не только богу, но и социализму. Но по каким причинам? Мы уже говорили о них. Он отвергает "верховенщину", "Великого инквизитора" за то же самое, за что отвергает и бога. За оправдание зла, существующего и умножающего в мире. Он не приемлет никакой теодицеи, ни чисто религиозной, ни светской.
По существу, Достоевского отталкивала от анархического социализма (кроме буржуазного) не столько атеистичность, сколько его светская религиозность, т.е. его стремление не ликвидировать, а лишь сменить атрибуты всякой религии – "чудо, тайну и авторитет". Но неприемлемая теодицея снова возвращается и к самому Достоевскому, ибо больше всего он сам обожествляет одно – само противоречие, причем именно то, которое называется антагонистическим противоречием. Зло оказывается тоже неустранимым и оправданным (впрочем, и здесь не до конца, и здесь на время) именно как необходимая сторона такого противоречия.
Изжить влияние мелкобуржуазного сознания с его вечными колебаниями между полюсами абсолютного отчаяния и мистической надежды (когда амплитуда колебаний между этими полюсами растет, кажется, до бесконечности) Достоевский не смог. Не имея здесь возможности подробно развить свою точку зрения о глубоком внутреннем сходстве характера художественного мышления Достоевского и философского мышления Гегеля (если, разумеется, учесть специфику того и другого и если освободить то и другое от неизбежной их ограниченности, от всевозможных привходящих наслоений и т.д.), мы все же хотели бы обратить внимание на перспективность такого сравнительного анализа. "Феноменология духа", может быть, в особенности дает богатейший материал для этого сравнения.
"Полифонии полноценных голосов" у Достоевского соответствует ведущая идея "Феноменологии": "Противоположность истинного и ложного так укоренилась в общем мнении, что последнее обычно ожидает или одобрения какой-либо имеющейся философской системы, или несогласия с ней, а при объяснении ее видит лишь либо то, либо другое. Общее мнение не столько понимает различие философских систем как прогрессирующее развитие истины, сколько усматривает в различии только противоречие… Но, с одной стороны, по отношению к философской системе противоречие обычно понимает себя само не так, а с другой стороны, постигающее сознание сплошь и рядом не умеет освободить его от односторонности или сохранить его свободным от последней и признать взаимно необходимые моменты в том, что кажется борющимся и противоречащим себе" [29].
[29]. Гегель. Сочинения, т. IV. М., 1959, стр. 2.
Такие категории "Феноменологии духа", как "господин" и "раб", "стоик" и "скептик", "нечастное сознание", "разорванное сознание", "благородное сознание" и т.д., позволяют глубже проникнуть и в мир художественных образов Достоевского. Трудно найти лучший эпиграф к гегелевской "Феноменологии", чем слова Достоевского о том, что "сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина". (Не забудем только, что для Гегеля "человек" – это мыслитель.)
В сущности, все творчество Достоевского – это и есть художественная "Феноменология духа", которая, в свою очередь, тоже опровергла панлогизм Гегеля, считавшего, будто расцвет искусства позади, и относящегося к нему лишь как к "полуфабрикату Понятия". Объясняется это не просто силой диалектического метода, но и тем, что созрел сам "предмет" исследования.
К 1806 г., когда Гегель закончил "Феноменологию духа", вполне обнажилось несоответствие между самосознанием эпохи Великой французской революции и тем, чем она была на деле. Всеобщее воодушевление (надолго зарядившее энергией Гегеля) уже сменилось столь же всеобщим разочарованием. "Царство разум а" потерпело крушение, и европейская действительность дала богатейший спектр, необычайное многообразие различных социально-психологических типов. Их своеобразную философскую классификацию – на фоне истории философии – и дает Гегель в "Феноменологии духа" (этим, разумеется, не исчерпывается ее содержание). Гегель доказывал, что крушение потерпел не "разум", а лишь "рассудок" и что, прежде чем и для того чтобы отправляться в путь, разум мыслителя должен быть очищен от иллюзий (иное дело – собственные иллюзии Гегеля)… России, отставшей тогда от Европы на сто лет, еще только предстояло пережить по-своему те фазы, которых достигло европейское сознание.
Социальные замыслы Достоевского предопределили особенности художественного метода писателя. Искусство как художественное предвидение развития человечества – вот совершенно сознательно занимаемая им позиция. Достоевский задается очень простым и очень сложным вопросом: постигнуть средствами искусства, что сделал бы тот или иной человек в мире, во всем мире, будь на то его полная воля? Он убежден в том, что сегодняшние исключения завтра могут стать правилом, его интересуют предельно накаленные ситуации – этим светом он и хочет осветить будущее. "У меня свой особенный взгляд на действительность [в искусстве], - писал Достоевский, - и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для… меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них по-моему не есть еще реализм, а даже напротив".
Он хочет знать, что может выйти, если до дна исчерпать содержание данных идей и если полностью раскроются духовные потенции человека. Его привлекает и самая таинственная диалектика души, и самая глубокая диалектика идей. В его творчестве в целом реализм и не исчез, а углубился, исчез лишь предел, до которого человек знал себя. Сам художник писал: "Что бы вы ни изобразили, все выйдет слабее, чем в действительности… Я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой… Другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Ихним реализмом сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь, а мы пророчили даже факты. Случилось" [30].
[30]. Биография, письма и заметки из записной книжки Ф.М. Достоевского. СПб., 1883, стр. 373.
Конечно, далеко не со всем в этих определениях можно согласиться. Достоевский сам желал быть "пророком" в буквальном, т.е. в религиозном, смысле этого слова, и многие из его поклонников объявили и объявляют его таким "пророком". В лучшем случае это красивая фраза. Те предвидения Достоевского, которые сбылись, объясняются не мистически, а рационально. Если, с одной стороны, Достоевский сознательно ставил перед собой цель – художественно предвосхитить будущее, то, с другой стороны, в его эпоху завязывалась та идейная борьба, которая предшествовала открытому столкновению различных социальных сил, достигшему в наше время своего зенита. И именно сегодня, когда явления, схваченные им в зародыше, развились, можно глубже, объективнее и критичнее понять и его самого.
"Все противоречия вместе живут", - писал Достоевский. И он все время спорит. Заставляет спорить своих сторонников и противников, вмешивается в спор, вклинивая в мысли самых различных героев свои собственные мысли. Отсюда и полифоничность Достоевского. Его очень лиричные романы стали и "великолепно обставленными диалогами" (Луначарский), драмами, вернее, трагедиями, построенными по законам сцены. Это одновременно идейные исповеди, проповеди и завещания. В каждом из своих романов он намерен "перерыть все вопросы" (его романы справедливо называют идеологическими).
Достоевский берет различные идеи и, как семена, высеивает их в умы и сердца людей и смотрит, какой урожай может из этого получиться. Его главные герои – из тех, которым "не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить".
Взяв какую-либо мысль, Достоевский стремится выявить отношение к ней со стороны всех возможных сторонников и противников (хотя это ему не всегда удается). Такой метод может родить движение, развитие идей, может заставить их жить, но может и окарикатурить их. Но в то же самое время у него встречаются "страшные натяжки" (Горький).
В своих произведениях Достоевский представляет как узник собственных противоречий и в то же время как несмирившийся борец с ними, как человек, которого просто невозможно представить себе смеющимся (хотя иногда на лице его мелькает горькая или желчная усмешка).
Тем более контрастно и, вероятно, неожиданно звучит такое признание Достоевского: "…Несмотря на все утраты, я люблю жизнь горячо, люблю жизнь для жизни, и, серьезно, все еще собираюсь начать мою жизнь… Вот главная черта моего характера; может быть, и деятельности" [31]. "Я верю, что еще не кончилась моя жизнь и не хочу умирать", - пишет Достоевский, возвращаясь из Сибири. "Да здравствует солнце! Да здравствует жизнь!" – таков неосуществленный, но заветный замысел "Идиота". Достоевский восклицает устами Ивана Карамазова: "Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь…"
[31]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. 4. М., 1959, стр. 339.
Всесторонней жизненной силе этого "идеалиста" могли бы позавидовать многие "материалисты". В конечном счете писатель все-таки не дал взять верх над собой отчаянию и пассивности ни при встрече с жизненными невзгодами, ни при разрешении "предвечных вопросов" [32].
[32]. Вот разительный пример внутренней враждебности, несовместимости воззрений Достоевского со взглядами такого столпа экзистенциализма, как Бердяев, претендовавшего на монопольное владение художественным наследством Достоевского. Бердяев, для которого все к худшему в этом худшем из миров, так подвел итог своей жизни: "Моя религия отрицания мира возникла из патологического и всеобъемлющего чувства отвращения к действительности, из брезгливости к жизни, брезгливости к самому себе… Я провел жизнь с полузакрытыми глазами и носом, вследствие отвращения… Мне чуждо было чувство вкорененности в землю" (Н. Бердяев. Самопознание. Париж, 1949, стр. 13, 33).
Достоевский очень точно сказал о себе: "Везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил". Вера в человека и полнейшее его развенчание; бунт и смирение; стремление немедленно, сию секунду помочь чем-то народу, а вместо этого – откладывание помощи до "второго пришествия" Христа и уговоры преклониться перед народными святынями ("почвенничество", близкое к позднему славянофильству); использование истины социализма (т.е. прежде всего его критики капиталистического строя) и одновременно – повторение буржуазной и царистской лжи о социализме как "повсеместном грабеже"; благородные призывы к братству всех народов и отвратительная проповедь шовинизма, противопоставление России, Востока – Западу, плюс религиозная нетерпимость (даже Христу Достоевский не может простить того, что тот не родился в России); христианство – то как антитеза социализму, то как его осуществление (своеобразный христианский социализм); мечта о достижении рая на земле и апокалипсические видения; церковник и атеист; человек "со святым и преступным ликом" (Т. Манн); сам "натура о двух безднах" – таков действительный Достоевский.
В нем самом боролись мелодии "Марсельезы", "Милого Августина" и "Боже, царя храни". Правда и ложь, истина и заблуждение здесь не механически сосуществуют, а именно спутаны, слиты, сплавлены. Они сосуществуют не мирно, а в борьбе.
"Достоевщина" – это не само внимание к миру "двойника", "подпольного человека", "мерзавца". Дело здесь не в объекте изучения, а в его понимании, в его оценке. "Достоевщина" – это культ страдания, наслаждения им, это юродство, лживая мысль о том, что все люди – "из подполья", что все они, если покопаться, - "дрянь", это – смакование уродства и подлости, это -  больная совесть человека, утешающегося тем, что якобы вообще нет людей с чистой совестью, это – "ковыряние ран и посыпание их солью" вместо излечения, это – болезненная тяга к изображению больных сторон жизни.
"Я горжусь, - говорил Достоевский о "Записках из подполья", - что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые р а з о б л а ч и л его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости. …Только я один вывел трагизм подполья, состоящий  в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!" [33].
[33]. "Литературное наследство", т. 77. М., 1965, стр. 342 (разрядка моя. – Авт.).
"Достоевщина" же у самого Достоевского проявляется так же, как психическая болезнь у психиатра. И "нужна колоссальной мощности натура, я бы сказал, теперешняя наша пролетарская натура, чтобы выпить такое ядовитое зелье, как Достоевский, и от этого сделаться еще здоровее, а для людей этого типа Достоевский действительно отрава" (Луначарский).
"Достоевщина" как умиление страданием, как наслаждение больной совестью – факт. Но к "достоевщине" Достоевский не сводится так же, как Гегель не сводится к "пруссаку". Во всестороннем доказательстве этого – одна из важных заслуг марксистской критики. Можно на момент выделить отдельные идеи Достоевского, но нельзя забывать, что в мире его искусства все они туго связаны. И этот  узел не гордиев. Его нельзя разрубить, потому что все эти нити – органические, все они -  кровеносные сосуды, пусть течет по ним разная кровь.
В.И. Ленин предупреждал от "архискверного подражания архискверному Достоевскому" [34]. По воспоминаниям Бонч-Бруевича, "беспощадно осуждал Владимир Ильич реакционные тенденции творчества Достоевского. Вместе с тем Владимир Ильич не раз говорил, что Достоевский действительно гениальный писатель, рассматривавший больные стороны современного ему общества, что у него много противоречий, изломов, но одновременно – и живые картины действительности" [35]. Ленин поддерживал Горького, когда тот протестовал против инсценировки "Бесов". И Ленин же одобрил установление памятника художнику-гуманисту Достоевскому. Перед смертью Ленин слушал чтение не только "Воли к жизни" Джека Лондона, но и "Братьев Карамазовых".
[34]. В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 295.
[35]. В.Д. Бонч-Бруевич. Ленин о книгах и писателях. – "Литературная газета", 21 апреля 1955 г.
Великие мыслители-идеалисты, подобные Гегелю, художники, подобные Достоевскому, смотрят на явления жизни как бы в мощный микроскоп, который, хотя и обнаруживает в этих явлениях много ценного, одновременно и преломляет их.  Но марксизм учит нас найти коэффициент такого преломления для того, чтобы использовать объективно ценные результаты, добытые этими мыслителями и художниками, против их заблуждений и против всякой спекуляции на этих заблуждениях.
*     
Примечания к главе 8. Ф.М. Достоевский. Стр. 342-361.
[1]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 4. М., 1956, стр. 105.
[2-3]. "Подполье" у Достоевского – образ, символизирующий замкнутую жизнь остервенелого индивидуалиста, человеконенавистника, "своеволие злой мыши".
[4]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 7. М., 1957, стр. 423.
[5]. Там же, стр. 437.
[6]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 8. М., 1957, стр. 101.
[7]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 5. М., 1957, стр. 436.
[8]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 4, стр. 105.
[9-10]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. II. М.-Л., 1930, стр. 257.
[11]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 7, стр. 436-437.
[12]. Стало быть, нельзя отождествлять образ П. Верховенского даже с Нечаевым, который, между прочим, вполне искренне считал себя социалистом.
[13]. К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М., 1956, стр. 587.
[14]. См.: К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 18, стр. 414-415 и др.
[15]. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 38, стр. 419-420.
[16]. Ф.М. Достоевский. Сочинения, т. XII. М.–Л., 1929, стр. 210.
[17]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. II. М., 1934, стр. 263.
[18]. Из архива Ф.М. Достоевского. Записные тетради к роману "Преступление и наказание". М.-Л., 1931, стр. 167.
[19]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. I. М.-Л., 1928, стр. 142.
[20]. Ф.М. Достоевский. Записные тетради. М., 1935, стр. 209.
[21]. Там же.
[22]. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 5, стр. 571.
[22а]. См. Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений, т. 9. М., 1958, стр. 305-307.
[23]. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений, т. XII, стр. 122.
[24-25]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. II, стр. 263.
[26]. Когда в нашей литературе слова Достоевского "смирись, гордый человек!" критикуются за антиреволюционную направленность – это правильно, но недостаточно. В этом призыве есть и другие стороны. Он направлен еще и против тех людей – псевдореволюционеров, которые, оставаясь недоучками и бездельниками, намереваются стать спасителями человечества. В словах этих содержится и прямая связь с пушкинским осуждением человека, который из-за своего эгоизма нарушает нравственные законы общества ("Оставь нас, гордый человек", - говорит старый цыган убийце). Вообще "Речь о Пушкине", как и почти все написанное Достоевским, содержит в себе не только реакционные моменты, но – и это главное – моменты прогрессивные, демократические, гуманистические: мысли о самовоспитании, труде, всемирной отзывчивости русской литературы, всемирном братстве людей.
[27]. А революционный демократ и социалист, рационалист и атеист Герцен писал так: "Я нигде не вижу свободных людей, и я кричу: стой! – начнем с того, чтобы освободить себя…" Речь, как видим, тоже идет о "выделке" и "самовыделке", но только в отличие от Достоевского – о "выделке" и "самовыделке" социалистов, революционеров, мыслителей-атеистов.
[28]. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений, т. XII, стр. 128.
[29]. Гегель. Сочинения, т. IV. М., 1959, стр. 2.
[30]. Биография, письма и заметки из записной книжки Ф.М. Достоевского. СПб., 1883, стр. 373.
[31]. Ф.М. Достоевский. Письма, т. 4. М., 1959, стр. 339.
[32]. Вот разительный пример внутренней враждебности, несовместимости воззрений Достоевского со взглядами такого столпа экзистенциализма, как Бердяев, претендовавшего на монопольное владение художественным наследством Достоевского. Бердяев, для которого все к худшему в этом худшем из миров, так подвел итог своей жизни: "Моя религия отрицания мира возникла из патологического и всеобъемлющего чувства отвращения к действительности, из брезгливости к жизни, брезгливости к самому себе… Я провел жизнь с полузакрытыми глазами и носом, вследствие отвращения… Мне чуждо было чувство вкорененности в землю" (Н. Бердяев. Самопознание. Париж, 1949, стр. 13, 33).
[33]. "Литературное наследство", т. 77. М., 1965, стр. 342 (разрядка моя. – Авт.).
[34]. В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 295.
[35]. В.Д. Бонч-Бруевич. Ленин о книгах и писателях. – "Литературная газета", 21 апреля 1955 г.
(Карякин Ю.Ф. Ф.М. Достоевский
// Из книги: История философии в СССР в пяти томах. Том 3.
- Москва. Изд. "Наука", 1968, 672 стр. Тираж 26 000 экз. Глава восьмая. Стр. 342-361).
*
Вячеслав Борисов, www.криминальныйсаратов.рф
10 октября 2020 г., г. Саратов.
***



Комментариев нет
 
Copyright 2016. All rights reserved.
Назад к содержимому | Назад к главному меню